Saturday, September 22, 2012

Надеждa Яковлевнa и катастрофы Осипа Мандельштама - Катастрофа 2: От конфликта с Саргиджаном до первого ареста



В июне 1929 года Павел Лукницкий (писатель, биограф Ахматовой и хoроший знакoмый Мандельштама) увиделся с Мандельштамами и записал в своем дневнике:

           “О. Э. – в ужасном состоянии, ненавидит всех окружающих, озлоблен страшно, без копейки денег и без всякой возможности их достать, голодает в буквальном смысле этого слова. Он живет (отдельно от Н. Я.) в общежитии ЦЕКУБУ, денег не платит, за ним долг растет, не сегодня—завтра его выселят. Оброс щетиной бороды, нервен, вспыльчив и раздражен. Говорить ни о чем, кроме всей этой истории, не может. Считает всех писателей врагами. Утверждает, что навсегда ушел из литературы, не напишет больше ни одной строки, разорвал все, уже заключенные, договора с издательствами…”

Это очень верный портрет Осипа Мандельштама, который вскоре начнет писать свою "Четвертую прозу". Что такое "Четвертая проза"? Это двенадцать с небольшим страниц текста, написанных больной, исстрадавшейся душой. Текст разбит на 16 главок. Наибoлее сжато (и , пожалуй, точнее всех) сказал о "Четвертой прозе" поэт Георгий Шенгели, друг Ахматовой и Мандельштама: Это одна из самых мрачных исповедей, какие появлялись в литературе (Эмма Герштейн "Мемуары", Санкт-Петербург, Инапресс, 1998, стр. 29). Кстати, "Четвертая проза" уникальна не только своей удивительной исповедальностью, но и тем, что это хронологически первая вещь Осипа Мандельштама, к которой вдова применила свой талант цензора. Таких случаев было немало, и мы посвятим им отдельный пост. Когда читаешь эту прозу, испытываешь ретроспективно боль и страх за Мандельштама. Поневоле задаешься вопросом: здоров ли он был и нельзя ли было как-то помочь ему? Помощи ждут от друзей или близких. На ум ,прежде всего, приходят два имени: Ахматова и Пастернак.

Ахматова была преданнейшим другом Осипа Мандельштама. Признавая вину Мандельштама в его конфликте с Горнфельдом ("Осип был неправ", см. http://nmandelshtam.blogspot.com/2012/08/a-1.html), она в то же время, не хотела, чтобы Эмма Герштейн вообще упоминала эту тему в своих записках (см. Эмма Герштейн "Мемуары", стр. 416). Анна Ахматова в то время (1928-1929 гг.) существовала как бы вне советской литературы и не располагала каким либо влиянием. Она могла бы помочь только дружеской беседой и дружеским советом. Но Мандельштамы переехали из Ленинграда в Москву в декабре 1928 гoда сразу же после публикации письма Горнфельда и начала конфликта. Поэтому непoсредственного общения между Ахматовой и Мандельштамом быть не могло. Кстати, ни один биографический источник не объясняет причин этого скоропалительного переезда. Можно предположить, что он был вызван именно конфликтом.

Пастернак, напротив, был в самом эпицентре литературного процесса. И хотя он и Мандельштам не были друзьями в буквальнoм смысле (как впрочем он со всей искренностью и сказал Сталину в их знаменитом телефонном разговоре в 1934 году), оба испытывали симпатию, уважение друг к другу,  и понимание "равновеликости". Так вот Пастернак как раз принимал самое активное участие в деле Горнфельда – Мандельштама. Он был один из пятнадцати известных писателей, подписавших петицию в защиту Мандельштама. Он также участвовал в выработке решения конфликтной комиссии ФОСП (Федерации объединений советских писателей), которая в декабре 1929 года признала ошибочность публикации фельетона Заславского (см. наш предыдущий пост) и одновременно моральную ответственность Мандельштама. Мандельштам был взбешен решением комиссии. Вот что пишет сам Пастернак Марине Цветаевой 30 мая 1929 года по этому поводу (см. Олег Лекманов "Осип Мандельштам", Москва, Молодая гвардия", 2009, стр. 181 - 182):

“…сам он удивителен. Правда, надо войти в его положенье, но его уверенности в своей правоте я завидую. Вру – смотрю, как на нежданно—чужое. Объективно он не сделал ничего такого, что бы хоть отдаленно оправдывало удары, ему наносимые. А между тем он сам их растит и множит отсутствием всего того, что бы его спасло и к чему я в нем все время взываю. На его и его жены взгляд, я – обыватель, и мы почти что поссорились после одного разговора” (жирный шрифт мой - Э.Ш.).

И в этом же письме:

"... сейчас в "Литературную Газету" прислан протест из Ленинграда с Ахматовой, Тихоновым, Толстым и другими подписями."

Имя А.Н. Толстого выделено здесь нами не случайно. Мы хотим подчеркнуть, что в этом конфликте Толстой (в отличие от Маяковского) поддерживал Мандельштама. Мы подчеркиваем этот малоизвестный факт, потому что тому же Толстому приписывается другая и совсем уж зловещая роль в следующем конфликте Мандельштама с действительностью. Об этом ниже, а пока несколько слов о письме Пастернака Тихонову от 14 июня 1929 года (см. Дмитрий Быков "Борис Пастернак", Москва, Молодая гвардия, 2007, стр. 458).  В нем он пишет:

 "Мандельштам превратится для меня в совершенную загадку...если бы только он решился признать свою вину, а не предпочитал горькой прелести этого сознанья совершенных пустяков, вроде общественных протестов, "травли писателей", и т.д. и т.п."

Основной мотив письма - Мандельштаму следует признать свою вину и , как Пастернак считал, дело будет закончено. Вместо этого Мандельштам говорил об общей вине - издательства ЗиФ и его собственной (не упоминая, что именно его, Мандельштама, подпись стоит на странице, где он указан как переводчик, обработчик и редактор). Мандельштам говорил в письме в "Вечернюю Москву" от 12 декабря 1928 года, что он отвечает за гонорар Горнфельда всем своим литературным заработком, но умалчивал о том, в какой некорректной форме это предложение было сделано (см. предыдущий пост). Нужно ли говорить, что Мандельштам не последовал совету Пастернака.

А какова же роль самого близкого для Осипа Мандельштама человека, его жены? Надежда Яковлевна на время конфликта была не девочкой, а тридцатилетней женщиной, умной, образованной, с сильным характером и, в отличие от мужа, абсолютно здоровой в психическом плане.  Ей бы и взять инициативу на себя и помочь найти выход из уже сложившегося запутанного положения. Тем более, что письма Осипа Мандельштама за 1925 - 1929 гг.,  свидетельствуют о том, что oн был чрезвычайно зависим от жены. Но, к сожалению, этого не произошло. Нет никаких свидетельств, письменных или устных, о каких-либо попытках в этом направлении, пусть даже неудачных. А вот свидетельства обратного есть, и их немало. Так Пастернак в цитированном выше письме говорит о споре не с одним Мандельштамом, а с обоими супругами. А чего стоит письмо супругов Анне Ахматовой от 11 июня 1929 г. Вот выдержки из части, написанной лично Надеждой Яковлевной:

 "Никто из 3 присутствующих на заседании писателей (Олеша, Пастернак и Зелинский - Э.Ш.) не дoгадались объявить недоверие Конфликтной Комиссии. Сообщите об этом безобразии Федину, и Козакову, и Зощенко. Укажите на то, председатель Конфликтной Комиссии - заинтересованная сторона... Нужны экстренные меры, хорошо, если бы кто-нибудь выехал в Москву, пусть Ленинград требует следственной комиссии... Нужны экстренные меры, нужно скрутить Федерацию. Когда это кончится, не знаю.... Немедленно сообщите обо всем Ленинградской Федерации, Слонимскому, Федину и пр. Ждем немедленного вмешательства Н. Мандельштам"

Не письмо, а циркуляр какой-то. Итак, мы не могли найти ни одного свидетельства того, что Надежда Яковлевна пыталась как-то воспользоваться своим несoмненным влиянием на Осипа Мандельштама, успокоить его, сделать его поведение более рациональным. Но вот мы читаем примечания к главке "Кто виноват?" (см.  Надежда Мандельштам “Третья Книга”, Москва, Аграф, 2006, стр. 553). Автор примечаний, он же составитель "Третьей книги", уже известный нам Юрий Львович Фрейдин пишет:

“Кажется, Н.Я., многие годы ретроспективно обдумывая возможные варианты, принимала на себя часть ответственности за такое развитие событий и сожалела, что не могла его предусмотреть и предупредить, в то же время прекрасно пoнимая: в тех услoвиях ничегo нельзя было ни предупредить, ни предусмотреть. Все было слишком ясно и предопределено. Этими противоречивыми переживаниями пронизана глава с традиционным для русской критической литературы названием: "Кто виноват?""

Здесь Юрий Фрейдин как бы намекает: "Кажется, принимала на себя часть oтветственности… сожалела..."  Нo c другой стороны: "... Все было слишком ясно и предопределено". Так о чем тут мучаться и сожалеть? Во всем литературном наследии Надежды Мандельштам нет ни одной строки, в которой бы она говорила о готовности принять на себя часть ответственности или о сожалении, что не могла предусмотреть развитие событий. Просто нет. И главка "Кто виноват?" не исключение. Но все-таки мы должны быть благодарны Надежде Мандельштам за эти три страницы, из которых мы узнали правду о начале конфликта с Горнфельдом. Без этой информации было невозможно понять, почему дальнейшие события развивались так, а не иначе.

Но нашелся человек, понявший, как помочь Мандельштаму и, главное, все еще располагавший большими возможностями. Это был Бухарин, уже много лет опекавший Мандельштама (как и Пастернака). Бухарин пытался организовать поездку Мандельштамa в Ереван еще в начале лета 1929 г. Он писал 14 июня 1929 года председателю армянского Совнаркома:

«Дорогой тов. Тер-Габриэлян! Один из наших крупных поэтов, О. Мандельштам, хотел бы в Армении получить работу культурного свойства (например, по истории армянского искусства, литературы в частности, или что—либо в этом роде). Он очень образованный человек и мог бы принести вам большую пользу. Его нужно только оставить на некоторое время в покое и дать ему поработать…”  (жирный шрифт мой - Э.Ш.)

Ответ был положительный, но по некоторым причинам, не имеющим отношения  к Мандельштаму, поездка была отложена на неопределенное время. Стоит только удивляться тонкости Бухарина - он прекрасно понимал, что действительно нужно было Мандельштаму: оставить его в покое. Вторая попытка Бухарина удалась (через Молотова и члена Президиума Коминтерна Гусева), и Мандельштамы отправились в поездку по Закавказью. С конца марта по май 1930 года Мандельштамы отдыхали на правительственной даче в Сухуме. Все правительственные дачи находились в ведомстве НКВД. И по мрачной иронии судьбы Мандельштам отдыхал вместе с своим будущим палачом, Ежовым.

После Сухуми Мандельштамы направились в Армению через Тбилиси. Затем было знакомство с Борисом Кузиным, переросшее в дружбу. И о чудо, - наступил конец пятилетней поэтической немоты. Пошли стихи - вначале цикл "Армения" (октябрь 1930), потом знаменитое стихотворение "Ленинград" (декабрь 1930), потом уникальная мартовская серия стихов: "После полуночи сердце ворует...", "Я скажу тебе с последней / Прямотой...", "Колют ресницы. В груди прикипела слеза...", Жил Александр Герцевич..." и, наконец, 

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.

Мы привели это стихотворение полностью (и причем вторично в нашем блоге), так как считаем его настоящим завершением уленшпигелевского конфликта и поэтическим двойником "Четвертой прозы". Но если "Четвертая проза" полна выкриков и каких-то обвинений и вообще может быть отнесена к разряду шизофренической прозы, то это стихотворение выражает высокое гражданское достоинство поэта. Оно удивительным образом воспринимается каждым читателем как свое. Таких "своих" стихотворений очень мало во всей мировой поэзии.

           Мандельштам много пишет. Печатается меньше, чем хотел бы, но все же печатается. В 1932 году подписан договор с ГИХЛом на издание книги "Стихи". Позже еще один договор на книгу "Избранное". С жильем было хуже. Вначале было отказано в комнате в Ленинграде. Потом была получена маленькая и сырая комната в Доме Герцена (писательское общежитие) в Москве. И, наконец, Мандельштамы перебрались в другую, бoльшую и более светлую комнату по соседству. Вот здесь-то и началась   вторая катастрофа Мандельштама.  Наиболее правдоподобная версия того, что и как произошло, принадлежит Эмме Герштейн. Вот она (см. Эмма Герштейн "Мемуары", Санкт-Петербург, Инапресс, 1998, стр. 38):

“Внизу рядом с Мандельштамами жил поэт Амир Саргиджан с женой. С ними Мандельштамы были в приятельских отношениях, соседи заходили друг к другу. Но вот Саргиджан взял у Осипа Эмилевича взаймы 75 рублей и не отдавал. Это бесило Мандельштама, денег, конечно, у него уже не было. Стоя по своей привычке у окна и беспокойно разглядывая прохожих, он увидел, что жена Саргиджана возвращается домой, неся корзинку со снедью и двумя бутылками вина. Он закричал на весь двор:
- Вот, молодой поэт не отдает старшему товарищу долг, а сам приглашает гостей и распивает с ними вино!
Поднялся шум, ссора, кончившаяся требованием женщины, чтобы Саргиджан побил Мандельштама. Тот так и поступил, причем ударил и Надю. Мандельштамы потребовали товарищеского суда. Надя расхаживала перед Домом Герцена, демонстрируя свои синяки, и каждому знакомому заявляла с посветлевшими веселыми глазами: «Меня избил Саргиджан, Саргиджан избил Мандельштама…» И когда в Доме Герцена был устроен товарищеский суд, маленькая комната была набита до отказа. Председательствовал Алексей Толстой.”

           Что касается синяков, полученных Надеждой Яковлевной в, казалось бы, мужской драке, можно предположить, что oна не осталась в стороне. Н. Я. Мандельштам, несмотря на ее малый рост, была очень энергичная женщина. В качестве доказательствa  приведем эпизод вселения Мандельштамoв в полученную (с помощью Бухарина) квартиру (см. Эмма Герштейн "Мемуары", Санкт-Петербург, Инапресс, 1998, стр. 40):
           
            “По действующим тогда законам жильца нельзя было выселить, если на спорной площади стоит его кровать. Надя прекрасно это знала, и как только был назначен день общего вселения, она с ночи дежурила у подъезда, поставив рядом с собой пружинный матрац. Утром, как только дверь подъезда открыли, она ринулась со своим матрацем на пятый этаж (дом без лифта), и первая ворвалась в квартиру.”

Кстати, возникает естественный вопрос - почему мы здесь цитируем Эмму Герштейн, которая не была непосредственной свидетельницей упомянутого конфликта, а не Надежду Мандельштам - прямую участницу его. Да потому что Надежда Яковлевна об этом практически ничего не говорит. В "Воспоминаниях" на стр. 44 она называет Саргиджана (Бородина) стукачом и добавляет: "Вскоре С. прорвало и он наскандалил..." Это все. Во "Второй книге" нет вообще ни слова, что очень странно. Но зато американскому слависту Кларенсу Брауну, вывезшему на Запад машинопись ее "Воспоминаний", она наговорила следующее (просим прощения у читателя за сверхдлинную цитату, да еще на английском языке, мы ее выделяем другим шрифтом, полный же текст фрагмента на ангийском см. в Clarence BrownMandelstam”, London, Cambridge University Press, 1973, pp. 127 -129,
http://books.google.com/books?id=Lg84AAAAIAAJ&lpg=PA99&pg=PA127&output=embed ):

Though this year (1932) in most respects practically a blank (there are no letters at all, and in her outline of principal events of their life together, Nadezhda Yakovlevna omits 1932 altogether), it contains an episode that contributed directly to Mandelstam’s first arrest and to his eventual downfall. ‘Hope Against Hope’ begins with a sentence that must rank as one of the greatest opening sentences of all opening sentences of all time -‘After slapping Alexey Tolstoy in the face, Mandelstam immediately returned to Moscow” – but neither in this book nor in anything else that she has written does she describe the events that led to such a scene…(жирный шрифт мой - Э.Ш.). Here is the story as I received it from Nadezhda Mandelstam.

In the house of the Writers’ Union on Tverskoy Boulevard the poet and his wife had received one small room….In another entrance of the same wing lived the writer Sergey Borodin; until 1941 he used the pseudonym of Amir Sargidzhan, and the woman with whom he cohabited, one Tatyana Dubinskaya…

(Далее следуют слова Надежды Мандельштам - Э.Ш.)

Evidently Sargidzhan and his wife had been set to watch us, and they made constant attempts to trap us. His wife especially kept after me to meet some foreigners. That was very dangerous at the time – the winter 1932-3. Ten times a day they would both come in to see us, the moment someone else dropped in on us. It’s clear that some record was being kept of who visited us. The conversations about foreigners went like this: I absolutely had to meet So-and-so because he would give me some stockings. You could get things from foreigners, they could pass to you, and so on. It was to me that she was forever coming with that sort of thing – she was a very low type. Osya understood right away that one couldn’t talk in the presence of Dubinskaya and Sargidzhan.

Well, the dramatic episode itself happened like this. We were standing outside in the courtyard. She walked past and said something impudent. . I can’t even remember now what it was, but… [What did it refer to? = C.B.] Just like that, apropos of nothing, just shrugged her shoulders and said something. Mandelstam told me to go to our place and not to speak to her. We went in and locked the door. Then a minute later there was a scream from the courtyard: “Mandelstam insulted me!” Sargidzhan came bursting in…or rather he didn’t burst in, but I opened the door… and he hit me. He hit me very hard. He stormed about in the room for a second and ran out. Thats all.

(Здесь любой непредвзятый читатель может заподозрить, что Надежда Яковлевна что-то не договаривает, скрывает, фантазирует; во-всяком случае, никак не объясняет бурной реакции Саргиджана-Бородина. А вот версия Эммы Герштейн как раз все объясняет - Э.Ш.)

(Далее пересказывается версия истории с товарищеским судом под председательством Алексея Толстого. После чего снова говорит Н.Я. - совершенно потрясающая концовка - Э.Ш.)
 
There is one footnote. For one solid month after that Sargidzhan sat in his room and didn’t come out. He would come out only very late at night. That often used to be done here – an order would come down that a person  who had made a scandal should sit at home and not show himself, not give rise to any talk. One full month he sat there. After the Zhdanov episode Akhmatova was ordered to sit at home for one month. Nobody believed her when she said that, but I knew: Sargidzhan also had to sit at home for a month not going out for a month.

Последний абзац не поддается никакому логическому объяснению. Как говорится, мандельштамоведение в экспортном исполнении. Но даже если отвлечься от этого абзаца, возникает естественный вопрос, почему Надежда Яковлевна,так красочно описав все в своем рассказе Кларенсу Брауну, ни слова не сказала о конфликте в своих книгах. Ответ простой: когда писались "Воспоминания" и "Вторая книги", в живых было достаточно много современников, помнившых, как все было на самом деле. А для Кларенса Брауна, все что Надежда Яковлевна ни скажет, будет правдой. В связи с этим приведем один трагикомический эпизод из уже упомянутых "Мемуаров" Эммы Герштейн, стр. 45: 

“Дело Саргиджана» не выходило из головы Осипа Эмильевича. Однажды он лежал на кровати, а рядом сидел Клычков, и в который раз с неотразимым красноречием и пылом Осип Эмильевич описывал ему эту прошлогоднюю историю. Клычков слушал, слушал и спокойно заметил: «Конечно, он был неправ. Надо было сначала деньги отдать, а потом бить». Осип Эмильевич не сразу понял, о чем говорит Клычков, настолько небрежная интонация не соответствовала убийственному содержанию реплики. Но через мгновенье он вздрогнул и завопил: «Наденька, выгоним его!» Я в этот момент уходила в ларек за папиросами. У двери на лестницу меня обогнал Клычков, высокий, длинноволосый — «лесовик», — и, покряхтывая и усмехаясь, вышел вон. Я скоро вернулась с опаской, рассчитывая встретить бурю негодования. Смотрю: в первой комнате Надя сидит спокойно и рассеянно смотрит куда-то в пространство своим загадочным скромно-лукавым глазом. Заглядываю в комнату к Осипу Эмильевичу, и что же? Он все так же лежит, а на его постели сидит… Клычков, и они обнимаются, целуются. Помирились.”

Добавим, что Клычков - это выдающийся русский поэт Сергей Антонович Клычков, друг Мандельштама. Ему Мандельштам посвятил известное стихотворение "Полюбил я лес прекрасный..." К сожалению, Клычкова нельзя было бы призвать в свидетели по интересующему нас вопросу - он был расстрелян в 1937 году.

Вернемся к товарищескому писательскому суду под председательством Алексея Толстого. Конечно, суд мог бы вынести порицание Саргиджану-Бородину за драку, но тогда нужно было бы выносить порицание Мандельштаму за словесное оскорбление. Cуд принял соломоново решение и признал виновными обе стороны, назвав происшествие следствием буржуазных пережитков.  Мандельштам в знак протеста написал заявление о выходе из Горкома писателей. О реакции Мандельштама см. "Мемуары" Эммы Герштейн, стр. 39:

“Это было несчастьем для Осипа Эмильевича, потому что превратилось в его навязчивую идею, на что он сам жаловался именно этими словами.
Торжественно скандируя, он диктовал мне с мандельштамовской лапидарностью одно из своих заявлений все по тому же поводу. Мне запомнилась оттуда такая мысль: маленькая подлость, утверждал Мандельштам, ничем не отличается от большой. В апреле 1933-го Мандельштамы уехали в Старый Крым. Но еще целый год Осип Эмильевич мучился этой растущей в его сознании распрей. Ненависть его сконцентрировалась на личности Алексея Толстого

Конечно, Саргиджан-Бородин был неправ, не возвращая долг. Но ведь и сам Мандельштам крайне редко отдавал долги. По этому поводу интересно привести один эпизод из воспоминаний друга Мандельштамов Бориса Сергеевича Кузина. По версии Надежды Яковлевны, рассказанной Кларенсу Брауну, Мандельштамы сами обращались сначала в районный суд, а когда их жалобу не приняли, то в Городской союз писателей, который и решил, что дело должно разбираться в писательском товарищеском суде. Кузин же в своих воспоминаниях (см. Борис Кузин, Надежда Мандельштам "Воспоминания Произведения Переписка", СПб. ИНАПРЕСС, 1999, стр. 170 - 172) пишет, что Мандельштамы хотели бы предупредить этот суд и решили обратиться за помощью к Эренбургу (Бухарина в то время в Москве не было). Удивительно, что Мандельштамы не обратились к Эренбургу сами, хотя были его очень хорошими знакомыми, а Надежда Мандельштам и жена Эренбурга были близкими подругами еще по Киеву. В качестве посредника Мандельштамы выбрали Кузина, который вообще не был знаком с Эренбургом. Выслушав Кузина, Эренбург сказал, что предовратить суд вряд ли возможно и добавил:

 “Да и помимо всего, согласитесь, что кто-кто, а О. Э., сам постоянно не отдающий долги, в роли кредитора, настойчиво требующего свои деньги, - фигура довольно странная”.

И далее Борис Кузин продолжает:

“Чтобы закончить этот отрывок, скажу, что «суд» состоялся. Председательствовавший на нем А. Толстой явно не старался добавить что-либо от своего личного к лаю шавок из Союза писателей, спущенных на Мандельштама. Даже и на символическую пощечину, полученную им от О. Э., он не ответил ничем, могущим дополнительно сгустить нависшую над ним тучу.”

Здесь мы вплотную подошли к знаменитой мандельштамовской пощечине Алексею Толстому. Все, конечно, помнят знаменитое начало - зачин "Воспоминаний”: "Дав пощечину Алексею Толстому, О.М. немедленно вернулся в Москву”. Беда только в том, что он не соответствует действительности. Никакой реальной пощечины Толстому он собственно не давал. Обратимся к воспоминаниям очевидца – знакомой Мандельштамов, писательницы Елены Михайловны Тагер (здесь снова просим прощения у читателя за очень длинную цитату, но без этого нельзя; полный текст со ссылками см. в  (Елена Тагер "О Мандельштаме" http://www.silverage.ru/poets/mandel/tager.htm):

“Приблизительно в середине 1934 года Мандельштам с женою опять посетили Ленинград. Я увиделась с ними у нашей общей приятельницы, Л.М.В. Добрая Л.М. обращалась с Мандельштамом как с больным ребенком. В силу этого разговор прошел сравнительно мирно. Но общий тон его беседы был невозможно тяжел. Чувствовалось, что желчь в нем клокочет, что каждый нерв в нем напряжен до предела.
Мы расстались, условившись завтра утром встретиться в Издательстве писателей в Ленинграде. Оно тогда помещалось внутри Гостиного двора.
В назначенный час я приближалась к цели, когда внезапно дверь издательства распахнулась и, чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. Он промчался мимо; за ним Надежда Яковлевна. Через секунду они скрылись из виду. Несколько опомнившись от удивления, я вошла в издательство и оторопела вконец. То, что я увидела, напомнило последнюю сцену «Ревизора» по неиспорченному замыслу Гоголя. Среди комнаты высилась мощная фигура А.Н. Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот; неописуемое изумление выражалось во всем его существе. В глубине за своим директорским столом застыл И.В. Хаскин с видом человека, пораженного громом. К нему обратился всем корпусом Гриша Сорокин, как будто хотел выскочить из-за стола и замер, не докончив движения, с губами, сложенными, чтобы присвистнуть. За ним Стенич, как повторение принца Гамлета в момент встречи с тенью отца. И еще несколько писателей, в различной степени и в разных формах изумления, были расставлены по комнате. Общее молчание, неподвижность, общее выражение беспримерного удивления — все это действовало гипнотически. Прошло несколько полных секунд, пока я собралась с духом, чтобы спросить: «Что случилось?» Ответила З.А. Никитина, которая раньше всех вышла из оцепенения:
-  Мандельштам ударил по лицу Алексея Николаевича.
-  Да что вы! Чем же он это объяснил? — спросила я (сознаюсь, не слишком находчиво).
Но уже со всех сторон послышались голоса: товарищи понемногу приходили в себя. Первый овладел собою Стенич. Он рассказал, что Мандельштам, увидев Толстого, пошел к нему с протянутой рукой; намерения его были так неясны, что Толстой даже не отстранился. Мандельштам, дотянувшись до него, шлепнул слегка, будто потрепал его, по щеке и произнес в своей патетической манере: «Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены».
Издательство наполнилось людьми. Откуда ни возьмись, появился М.Э. Казаков и со всех силенок накинулся на Толстого.
- Выдайте нам доверенность! - взывал он. - Формальную доверенность на ведение дела! Предоставьте это дело нам! Мы сами его поведем!
- Да что я - в суд на него, что ли, подам? - спросил Толстой, почти не меняя изумленного выражения.
- А как же? - кричал Казаков. - Безусловно, в суд! В народный суд! Разве это можно оставить без последствий?
- Миша, опомнись, побойся Бога! - увещевал его Стенич. - При чем тут народный суд? Разве это уголовное дело?
- Это дело строго литературное, - изрек своим тоном философа Гриша Сорокин. И с тихой ехидцей добавил: - На чисто психологической подкладке. 
- Нет, я не буду подавать на него в суд, - объявил Толстой.
- Алексей Николаевич! Да что вы! Да разве можно?” 
 (жирный шрифт мой - Э.Ш.) 
  
Вот, что пишет Надежда Мандельштам о вероятной роли А. Толстого в первом аресте Мандельштама:

“Для ареста Мандельштама было сколько угодно оснований по нашим, разумеется, правовым нормам. Его могли взять вообще за стихи и за высказывания о литературе или за конкретное стихотворение о Сталине. Могли арестовать его и за пощечину Толстому. Получив пощечину, Толстой во весь голос при свидетелях кричал, что закроет для Мандельштама все издательства, не даст ему печататься, вышлет его из Москвы… В тот же день, как нам сказали, Толстой выехал в Москву жаловаться на обидчика главе советской литературы — Горькому. Вскоре до нас дошла фраза: «Мы ему покажем, как бить русских писателей»… Эту фразу безоговорочно приписывали Горькому. Сейчас меня убеждают, что Горький этого сказать не мог и был совсем не таким, как мы его себе тогда представляли. Есть широкая тенденция сделать из Горького мученика сталинского режима, борца за свободомыслие и за интеллигенцию. Судить не берусь и верю, что у Горького были крупные разногласия с хозяином и что он был здорово зажат. Но из этого никак не следует, чтобы Горький отказался поддержать Толстого против писателя типа О. М., глубоко ему враждебного и чуждого.”
  
Все, что выделено нами жирным шрифтом: якобы высказывания Толстого и Горького, сама поездка Толстого в Москву жаловаться Горькому - это плод фантазии Надежды Яковлевны. Нет никаких независимых свидетельств этого. Как бы ни хотелось Надежде Яковлевне, не было никаких визитов Толстого к Горькому за апрель- май 1934 года (т.е. за время, когда по мнению Надежды Яковлевны это могло произойти). См. по этому поводу публикацию Eржана Урманбаева “Прогулки с Барковым или путешествие с дилетантом”, 2008, http://www.bulgakov.ru/ipb/lofiversion/index.php/t158-350.html, и ссылку в ней на  “Летопись жизни и творчества А. М. Горького”, Вып. 4, 1930-1936, М.: Наука, 1960, с. 370-383. Да и вообще, при чем здесь пощечина Толстому, реальная или символическая, если уже были написаны и прочитаны не только близким, но и более или менее случайным людям, стихи "Мы живем под собою не чуя страны..."  За эти стихи не то что могли - а просто должны были взять. И взяли.

Вот по такой траектории развивалась вторая катастрофа Осипа Мандельштама: конфликт с Саргиджаном-Бородиным пощечина Алексею Толстому стихотворение арест.

Все это время Мандельштам держал себя как человек с глубоко пораженной психикой. Его неадекватные реакции замечали не только люди, чьи свидетельства мы уже здесь приводили (Пастернак, Лукницкий, Герштейн, Тагер), но и многие другие друзья и знакомые. И Надежда Мандельштам, как самый близкий ему человек, могла и должна была как-то вмешаться.